Философия Сократа | Сайт о Сократе
Почти 23 века промчалось с того момента, когда в тюремной келье, чуть-чуть озаренной догорающими лучами солнца, скончался афинский мудрец, ясный и спокойный, как летний вечер.
Народы приходили и уходили, государства слагались и разрушались, и новые идеалы и новые интересы сменялись как в калейдоскопе. Но эта бесконечная смена событий, не могла ни на минуту заслонить от взоров человечества удивительный образ Сократа. Беспримерная чистота его нравственного облика, сугубо эллинское единство его учения и жизни и полная гармоничность его поступков и мотивов — все это сплетается в нем в одно неразрывное целое. Мы напрасно стали бы искать во всей галерее замечательных личностей истории другую, которая в нравственном отношении была бы так совершенна, как Сократ.
С раннего утра его можно было видеть на улице. У него не было определенного места и определенных собеседников для разговоров: он ходил куда попало — на рынок, на площадь, в какую-нибудь школу, в ближайшую лавку иль мастерскую — словом, повсюду, где только мог встретить людей, интересующихся вопросами философии и этики. Его окружали ученики, и к ним скоро присоединялись поклонники, знакомые или просто любопытствующие зеваки, привлеченные странным зрелищем и странными речами. Одна фигура и манеры Сократа способны были произвести сенсацию в этом небольшом городке Афинах — центре и фокусе античной цивилизации со всем ее блеском и лоском и поклонением формальной красоте. Низкого роста и лысый, с раздутым животом, толстой и короткой шеей, выпученными глазами, толстыми губами и вздернутыми ноздрями, Сократ казался живым сатиром, сорвавшимся с пьедестала и внезапно появившимся среди богов. Он не любил изящных приемов, которыми блистали прочие учителя философии: он говорил резко и отрывисто, не закругляя периодов и не украшая их риторическими фигурами. Его речи были речи простонародья с их безыскусственностью, прямотой, грубоватостью и иллюстрациями из обыденной жизни. С первой минуты поэтому он не мог нравиться, и ничего, кроме смеха, его вид и слова не возбуждали в новичке; но стоило только кому-нибудь — случайному прохожему, замешавшемуся в толпе, — немного прислушаться, и улыбка сходила с его уст и готовая насмешка застревала где-то глубоко в гортани: под этой непривлекательной словесной оболочкой он вдруг подмечал такую оригинальность мысли, такую смелость и широту идей, такую мощь логики, такую страсть — и все это подернутое неподражаемо тонкой иронией, — каких он не мог себе представить ни в одном человеке. Впечатление получалось огромное, и этот самый прохожий, который прежде натолкнулся на Сократа совершенно случайно, теперь отыщет его нарочно и станет в первые ряды толпы, чтобы поближе разглядеть это странное существо, чтобы не пропустить ни одного его слова и, быть может, даже чтоб уловить удобный момент и самому заговорить с ним. И если только в душе этого прохожего теплилась искра любознательности и жажды к самосовершенствованию, он почувствует себя неудержимо привлеченным к этому волшебнику и, как бы очарованный таинственной силой речей, станет следовать за ним, как и многие другие.
Вот что говорит в платоновском «Пире», в присутствии самого Сократа, его бывший ученик, а ныне отщепенец Алкивиад — человек, не легко поддававшийся каким бы то ни было облагораживающим влияниям: «Я слыхал немало ораторов, но ни один из них, ни даже самый лучший, не производил на меня особенного впечатления. Не то совсем, когда ты говоришь, Сократ: будь то мужчина, или женщина, или ребенок — все равно: ими всеми, когда они тебя слышат или им передают хотя бы из третьих уст твои слова, овладевает какое-то неизъяснимое волнение и удивление. И я сам, если бы не боялся показаться вам слишком пьяным, готов был бы под клятвой показать, как действуют на меня Сократовы слова: всякий раз, как я его слышу, мое сердце бьется во мне как исступленное и слезы льются ручьем из моих глаз. Я наблюдал — могу вас уверить — то же самое и у других. Я слыхал Перикла и других красноречивых ораторов; я сознавал, что они говорят хорошо, но никогда не испытывал ничего подобного: они не волновали моей души, они не заставляли меня презирать себя за свою рабью натуру. Но вот этот сатир, этот Марсий приводил меня в такое состояние, что я — ты это сам отлично знаешь, Сократ, — прямо чувствовал невозможность продолжать так жить, как я жил доселе, и я уверен, что, не затыкай я ушей своих от его речей и не убегай я от его голоса, как от пения Сирены, меня постигла бы та же участь, что и многих других: я состарился бы, сидя у его ног...».
Велико, могуче должно было быть влияние Сократа на умы слушателей, чтобы даже такое неукротимое, испорченное сердце, как Алкивиада, трепетало и билось в его сетях, как только что пойманная птица!
Но не одними речами околдовывал мудрец. Тот же Алкивиад, сравнивая его со статуэтками Силенов, которые продавались во всех лавках и внутри которых, если их раскрыть, можно увидеть изображение богов, указал вместе с тем на тайну обаяния Сократовой личности: под этой уродливой и вульгарной оболочкой скрывалась такая мощная и в то же время уравновешенная натура, какая в представлении греков могла быть только у богов.
На первый взгляд Сократ может показаться холодным и бесчувственным — подобно стальной машине — мыслителем, проламывающим себе путь, не останавливаясь ни перед какими соображениями практического или сентиментального характера. Он редко входит в духовный мир своего собеседника и редко чувствует к нему ту симпатию, которая прощает чужие слабости и относится с уважением даже к предрассудкам. Собеседник был для него, прежде всего, больной пациент, которого надлежит вылечить во что бы то ни стало — даже вопреки его нежеланию. Извивается ли он от боли под клинической сталью, протестует ли он всеми фибрами своего окровавленного сердца, вырывается ли вместе с мертвым и живое мясо, — до всего этого Сократу нет дела: он продолжает оперировать подобно хирургу, безжалостно и бесстрастно вырезая мнения и верования, которые кажутся ему вредными и ложными. С убийственной иронией осмеивал он священнейшие чувства человека, дерзкой и злорадствующей рукой сбрасывал он чужих идолов, попирая их ногами, и никогда не задумывался о том, что даже мучительную занозу следует вынимать со всей нежностью и мягкостью любящего сердца.
Великие мысли, как говорит Вовернаг, исходят из сердца, и подо льдом Сократовой мысли, действительно, текла горячая лава страсти. То была страсть его к истине, — именно не любовь, а страсть. Истина для Сократа была выше всего: он был ее раб, готовый в поисках ее стучать во все двери и лобызать следы ее ног. Однажды под Потидеей, во время военной стоянки, он простоял целые сутки, от зари до зари, погруженный в мучительную думу: солнце взошло и закатилось, сумерки окружили его таинственной мглой, луна облила его своим серебристым сиянием, а он с поникшей головой продолжал стоять на одном и том же месте, как неподвижная статуя, не замечая времени и не чувствуя ни холода, ни голода, ни утомления. Только когда занялась вторая заря, очнулся он от долгого своего забытья: занимавший его вопрос, очевидно, был наконец разрешен, и, подняв взоры навстречу первым лучам солнца, он тихо совершил молитву и возвратился в свою палатку. Так властно царила над его душой истина, так беззаветно и неудержимо стремился он к ней! Нужно ли после этого удивляться его строгому и суровому отношению к другим?
Истина — это солнце, люби он ее меньше, он был бы и снисходительнее, и мягче, но не был бы тем, чем он был. Без сомнения, он многих, оттолкнул и сделал врагами, но те, которые имели мужество простоять под его безжалостным ножом до конца, привязывались к нему, как к своему благодетелю, даровавшему им вторую и лучшую жизнь.
Источник текста: Орлов, Е. Н. Сократ, его жизнь и философская деятельность. -- СПб., 1897.