top of page
Anchor 2

Жебелев Сергей Александрович

 

Академик АН СССР (1927г.) Историк античности и филолог

Глава XIII.  Метод.

 

.....И если он в Платоновой «Апологии» выставляет себя как проповедника морали и как воспитателя своих сограждан, то он этим самым, считаясь со своею аудиторией, подчеркивает только содержание своей «мудрости», не упоминая о том методе, каким он старался ее внедрять.

Между тем, метод этот имел во всей деятельности Сократа руководящее значение. Сократ указал новое направление философскому мышлению, отказавшись от натурфилософии и обратившись исключительно к рассмотрению человека и всего с ним связанного. Значение «мудрости» Сократа и состоит, главным образом, в новом основоположении исследования истины; это стало возможным лишь в силу того, что Сократ не отделял нравственности от знания, не признавал никакой добродетели без знания, но вместе с тем и никакого знания без добродетели.

«Две вещи следует, по справедливости, приписать Сократу», говорит Аристотель, «индуктивные речи и установление общих понятий.» Аристотель прибавляет далее, что до Сократа уже Демокрит и Пифагорейцы пытались, в отдельных случаях, давать определения понятий, но что впервые Сократ, при исследовании этических вопросов, регулярно стремился к выяснению общих понятий и старался выразить их посредством ясного определения. Таким образом, Аристотель приписывает Сократу двоякую заслугу: во-первых, он признал важное значение общих понятий в процессе мышления, во-вторых, он ясно усмотрел, что установление их происходит путем индукции. Слово индукция употреблено здесь в ином смысле, чем оно применяется в современном языке. Мы называем индукцией такую умственную деятельность, которая из известного числа отдельных случаев выводит общую норму действительных свойств. Сократовская индукция тоже идет путем сравнения отдельных моментов, но имеет целью установление не естественных норм, а норм понятий. При этом она поступает двояким образом: во-первых, посредством сравнения отдельных моментов она старается выделить общие признаки их и отсюда уже вывести общее определение понятий; во-вторых, она исходит от уже образованного определения понятий и стремится выяснить, насколько эти определения в действительности основываются на общих признаках, свойственных отдельным случаям, или насколько эта общность является только кажущейся, и как нужно изменить, расширить или сузить определение понятия, чтобы, на основании общности признаков, установить его содержание. Аристотель различает два вида сократовской индукции: самое это слово (по-гречески эпагогэ, собств. наведение) он сохраняет для первого вида, а второй называет параболой (собств. сопоставление в целях сравнения). Платоновские диалоги, в особенности так называемые Сократические, полны образцами этого метода. Вот, например, как в диалоге «Лахет» достигается определение понятия мужества. Первая попытка определить — что такое мужество, признается неудовлетворительной: оказывается, что «мужествен тот, кто, оставаясь на своем месте в строю, сражается с неприятелем». Сократ указывает, что такое определение мужества слишком узко. Разве не назовем мы мужественным того человека, который, уступая превосходству сил неприятеля, прибегает к военной хитрости и бежит? Разве не заслуживает высшей награды за мужество тот, кто стойко переносит страдания, или кто ведет борьбу с чувственными наслаждениями?

Что общего имеется во всех этих случаях? Мужество представляет известного рода стойкость духа. Но и этого определения недостаточно: оно слишком широко. Стойкость бывает разумная и неразумная. Следовательно, нужно ограничить данное определение и сказать, что мужество — разумная стойкость духа. Но и это ограничение принесло мало пользы: с одной стороны, мы не станем называть всякую разумную стойкость мужеством, с другой стороны — иногда и неразумная стойкость может оказаться, в наших глазах, мужеством. Остается избрать другой путь и попытаться установить видовое определение мужества. Мужество есть добродетель, а добродетель покоится на знании. Таким образом, и мужество будет знанием. А что должен знать мужественный? Очевидно, то, на что он должен дерзать и на что не должен дерзать, чего должен бояться и чего не должен бояться. Таким образом, мы приходим к выводу: мужество есть знание того, чего должно бояться и чего не должно бояться. Такое определение не слишком широко и не слишком узко, и доказать это можно, если правильно истолковать представление о том, что такое страшное, и резко отграничить мужество от безрассудной смелости и безбоязненности.

Другой пример Сократовской индукции можно заимствовать из «Воспоминаний» Ксенофонта.

Однажды в кругу приятелей Сократа возник вопрос о том, что такое справедливость. Сократ предлагает одному из них, Евфидему: «Давай-ка напишем вот здесь дельту (по-гречески все слова, имеющие отношение к понятию справедливости,

начинаются с д), а там альфу (по-гречески все слова, имеющие отношение к понятию несправедливости, начинаются с а), и всякий поступок, который окажется, в наших глазах, справедливым, будем подписывать под дельтой, а который несправедливый — под альфой. — Пиши, если это тебе покажется нужным. Сократ написал название буквы и продолжал: Людям свойственна ложь?

— Да, свойственна. — Куда же мы ее отнесем?

— Конечно, к несправедливым поступкам. — Люди обманывают? — Еще как. — А это куда отнесем?

—  Разумеется, к тому, что несправедливо. — Злоумышляют? — И это бывает. — Продают в рабство ? — Да. — Ни одного из этих поступков нельзя, по нашему мнению, отнести к числу справедливых? — Боже сохрани. — Так; а если так, кто, будучи избран стратегом, обратит в рабство жителей неприятельского и коварного города, скажем ли мы, что стратег поступил несправедливо? — Никогда. — Разве не скажем, что он поступил справедливо? — Конечно, скажем.

—  Хорошо; а если стратег во время войны прибегнет к обману? — И это справедливо. — Если он будет воровать и грабить имущество неприятелей, разве он поступит несправедливо? — Вполне справедливо: я сначала понял тебя так, будто ты задаешь вопросы, имея в виду только друзей.

—  Итак, то самое, что мы считали несправедливыми поступками, можно было бы отнести и к справедливым? — Повидимому, да. — Ладно, отнесем.

—  А затем рассмотрим-ка снова, несправедливо ли по отношению к друзьям то, что по отношению к врагу справедливо, и надо ли с другом всегда и

безусловно быть честным? — Конечно, надо. — Хорошо. А если стратег, заметив, что его солдаты упали духом, солжет и скажет, что к ним подходят союзники и этой ложью поднимет настроение войска, скажи, куда отнести этот обман? — Мне кажется, к тому, что справедливо. — А если у кого- нибудь сын откажется принять лекарство, которое ему прописано, и отец обманет ребенка, дав лекарство под видом пищи, и этой ложью поставит сына на ноги, куда надо отнести такой обман?

— Мне кажется, туда же, куда и первый. — Ну, а если кто-нибудь, видя своего друга в отчаянии и боясь, как бы он не покончил с собой, унесет тайком, или отберет от него меч или другое какое оружие, куда надо отнести такой поступок?

—  Ей-богу, это поступок справедливый. — А не ты ли говорил, что с друзьями надо быть всегда честными и прямыми? — Право, этого нельзя; я, если можно, беру свои слова назад. — По крайней мере, следует, чтобы гораздо скорее можно было отказываться от своих мнений, чем отстаивать неправильные положения. Но чтобы нам не оставить без рассмотрения и этого вопроса, скажи: из тех, кто обманывает друзей во вред им, кто поступает более несправедливо, тот ли, кто делает это сознательно, или тот, кто бессознательно?

— Ах, Сократ, я сам уже не верю своим словам. И все, что было раньше, мне кажется теперь совсем другим, чем я когда-то думал. Но все-таки я скажу, что, по-моему, несправедливее поступает тот, кто лжет сознательно. Не кажется ли тебе, что как существует знание грамоты, так есть и знание и понимание справедливого. — Да, ко

нечно. — А кого ты сочтешь более грамотным, того ли, кто, делая ошибки, прекрасно сознает их, или того, кто пишет неправильно, не замечая этого?

— Конечно, того, кто ошибается сознательно. Ведь, если он захочет, он будет писать правильно. Значит, если человек делает ошибки по своему желанию, он — грамотен, а если против желания — неграмотен. — А как же иначе? — А кому же ведома истина, тому ли, кто лжет сознательно, или тому, кто лжет против своего желания? — Ясно, что первому. — Ты сказал, что тот, кто знает как писать, грамотнее того, кто не знает. — Да. — И кто знает истину, справедливее того, кто ее не знает?

—  Да, выходит так; но мне кажется, я и на этот раз не знаю, что сказать. — А что подумаешь ты о человеке, который хочет сказать правду и говорит об одном и том же один раз одно, другой — другое? Показывает одну и ту же дорогу и говорит, что она идет на восток, а потом показывает ее на запад; сдает отчет и показывает то большую, то меньшую цифру? — Ей-богу, ясно, что такой человек не знает того, в чем считает себя сведущим. — А знаешь ты людей, о которых говорят, что у них рабские души? — Да. — Почему? Потому ли, что они мудры, или потому, что они невежественны? — Конечно, потому, что — невежественны. — Невежественны в кузнечном мастерстве, что ли? — Нисколько. — Не потому, что не умеют плотничать? — Нет. — Точать сапоги? — Нет, совсем не потому, что они ничего этого делать не умеют. Совсем наоборот, как раз большинство людей, сведущие в этих ремеслах, и похожи на рабов. — Это имя, не правда ли, дано тем, кто не

знает, в чем заключается прекрасное, хорошее и справедливое? — Мне кажется, так. Итак, мы должны изо всех сил стараться о том, чтобы не походить на рабов.»

Дальнейшее собеседование Сократа с Евфиде- мом не имеет уже отношения к определению понятия справедливости. Хотя приведенное исследование и не дает, в конце концов, определения понятия справедливости, но в нем указана попытка классификации, подготовляющей почву для определения. В начале оно занимается только установлением об’ема, а не содержанием понятия, о котором идет речь. Но, по мере того, как все точнее и точнее определялись свойства отдельных случаев справедливости, открывался путь и к более точному определению границ содержания понятия.

При установлении определения понятий Сократ исходил обыкновенно из совершенно безусловных и общепризнанных данных и наблюдений, заимствованных, по преимуществу, из повседневной жизни. Над ним даже смеялись, указывая, что в его беседах постоянно фигурируют сапожники, повара, кузнецы, даже быки, мулы и лошади. Этот осторожный и осмотрительный метод исследования, как бы боящийся слишком поспешных обобщений, Сократ применял и в тех случаях, когда он занимался не теоретическими вопросами, а оставался исключительно на практической почве. Вот он беседует с юношей, который верит в свои силы и способности к политической деятельности. Чтобы поколебать эту самоуверенность, Сократ расчленяет общее понятие государственного дела на от

дельные элементы и незаметно доводит мнящего себя государственным деятелем юношу, при помощи вопросов и ответов, касающихся всех отраслей управления, до сознания того, что у него нет совершенно необходимых знаний. В другой раз, тем же приемом, Сократ пользуется для противоположной цели. Вполне созревший, но чрезвычайно застенчивый молодой человек боится выступать в народном собрании. Рядом вопросов Сократ доказывает, что у этого молодого человека нет оснований испытывать страха ни пред одною из групп, из которых народное собрание состоит, а потому ему нечего бояться собрания и в целом. Как бы ни была сложна проблема, которую ставит себе на разрешение Сократ, он неутомимо исследует ее. При этом он иногда приходит к справедливому решению, но иногда открыто признается, что усилия были тщетны, что еще и еще раз придется вернуться к затронутому вопросу. Неистощимое терпение в исследовании соединяется, при этом, с безусловной непредвзятостью. Сократ постоянно исходит из той мысли, что нет ни одного положения, которое было бы настолько понятно само по себе, чтобы его не стоило исследовать, что нет ни одного утверждения, как бы оно странно, или парадоксально ни было, чтобы оставить его без внимания, не разобрать оснований, говорящих в его пользу. Нельзя отказываться ни от какого анализа, сколько бы затруднений он не представлял, нельзя пренебрегать никаким мнением, как бы оно ни было нежелательно. На суде Сократ заявил, что считает величайшим благом для человека, ежедневно беседовать о добро

детелях, «жизнь же без такого исследования не есть жизнь для человека».

И вот добрую половину своей жизни Сократ посвятил такому исследованию, и вел его не отвлеченно-теоретически, а путем постоянных разговоров, собеседований с лицами, вступавшими с ним в общение. Он вел эти разговоры повсюду в Афинах, где к тому представлялся случай — вблизи меняльных лавок, на рынке, в аллеях и портиках, окружавших места, предназначенные для гимнастических упражнений. Собеседниками Сократа являются то юноши, то молодые, то зрелые люди. Начинается разговор обыкновенно о незначительных вещах, а затем, незаметно и постепенно, переходит к самым важным, насущным вопросам человеческой жизни. Эти разговоры (диалоги по-гречески), столь характерные для Сократа, стали впоследствии образцом для особого литературного жанра, усвоены были учениками Сократа, перешли, в качестве художественной формы почти ко всем позднейшим философским школам и сообщили самому методу Сократова учения название диалектики. Метод этот должен был подкупать собеседников Сократа особенно потому, что Сократ никогда не подчеркивал своего превосходства над собеседником. Он не выставлял себя человеком много знающим или постигшим истину; нет, он просто скромный искатель. Сократ даже намеренно подчеркивал эту скромность, и это придавало диалектическому методу Сократа особый характер «иронии», той иронии, которою греки обозначали преимущественно полушутливое симулирование скромности, или самоуничижения и кото

рую они противопоставляли высокомерному хвастовству, спеси, тому, что называлось по-гречески «алазонией».

Среди лиц, вступавших в собеседование с Сократом, попадались люди и с сильно развитым самолюбием. Результат диалога — доказательство отсутствия у них ясных понятий в тех вопросах, в которых они считали себя полными знатоками — должен был сильно задевать их чувствительность и потому, казалось бы, оставлять в их душе неприятное впечатление и даже тягостное раздражение. Но этого не происходило потому, что собеседник убеждался в единственной цели Сократа — убедить и самого себя и собеседников в том, что самые важные вопросы жизни суть еще неразрешенные загадки, что в словах и понятиях, употребляемых каждым доверчиво с детства, скрывается, в действительности, много противоречий и неясностей.

Как можно было подойти к решению таких глубоких проблем, какие затрагивал Сократ и которые сводились к определению, например, того, чтб такое справедливость? что такое благочестие? какое лучшее государственное устройство? и т. п. Или путем самонаблюдения, или посредством взаимного обмена мыслей. Первое могло повести к самообману и своего рода умственному высокомерию, будто все знаешь, все понимаешь. Дорога к мудрости открывается лишь в том случае, если, на основании строгого самоиспытания, придешь к сознанию, что ничего не знаешь, что многого не постигаешь. Поэтому-то, Сократ и выставил лейтмотивом своей «мудрости» изречение, начертанное

на Дельфийском храме Аполлона «Познай самого себя».

Это требование Сократ постоянно имел в виду по отношению к самому себе, его же он пред’- являл и к своим собеседникам. «Он заставляет меня придти к сознанию», говорит Алкивиад, «что я, хотя и полон ошибок, не работаю над своим самопознанием, но с большой охотой занимаюсь государственными делами.» Строго говоря, каждый «диалог» Сократа есть настойчивое требование такого самопознания. То новое, что предлагает Сократ, заключалось не в каком-либо откровении, но в требовании приобщиться к истинному знанию.

Познав путем самоиспытания, что он не является обладателем истинного знания, Сократ должен был, неизбежно, попытаться усвоить последнее посредством сопоставления своих представлений с представлениями других, путем взаимного обмена мыслей, чтобы заставить своего собеседника изложить свои взгляды, выложить свое знание. Сократ в шутку называл свое искусство «майевтикой», повивальным искусством, которое он, будто бы, усвоил от профессии своей матери. Слово это удачно было придумано Сократом, для обозначения его способности так умело ставить вопросы, чтобы извлечь истину от собеседника, помочь ему как бы «разрешиться» от его мыслей. Так как собеседник при этом оказывался вынужден дать отчет о своем образе мыслей, раскрыть свой «внутренний мир», то самое собеседование превращалось в испытание людей, их изобличение, то, чтб по-гречески называлось эленктикой (от эленхо-изобличаю).

Такого рода выспрашивание, выведывание мыслей своих собеседников Сократ считал своим жизненным призванием. Даже на том свете самое привлекательное для него — это перспектива «распознавать и разбирать тамошних людей точно так же, как здешних, кто из них мудр, и кто из них только думает, что он мудр, а на самом деле не мудр».

bottom of page